Неточные совпадения
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни
гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же
горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, — и все эти снега
горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться
жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей
горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
— А вот видите:
горит звезда, бесполезная мне и вам; вспыхнула она
за десятки тысяч лет до нас и еще десятки тысяч лет будет бесплодно
гореть, тогда как мы все не
проживем и полустолетия…
Жила цапля у пруда и состарелась; не стало уж в ней силы ловить рыбу. Стала она придумывать, как бы ей хитростью
прожить. Она и говорит рыбам: «А вы, рыбы, не знаете, что на вас беда собирается: слышала я от людей — хотят они пруд спустить и вас всех повыловить. Знаю я, тут
за горой хорош прудок есть. Я бы помогла, да стара стала: тяжело летать». Рыбы стали просить цаплю, чтоб помогла.
И когда придет час меры в злодействах тому человеку, подыми меня, Боже, из того провала на коне на самую высокую
гору, и пусть придет он ко мне, и брошу я его с той
горы в самый глубокий провал, и все мертвецы, его деды и прадеды, где бы ни
жили при жизни, чтобы все потянулись от разных сторон земли грызть его
за те муки, что он наносил им, и вечно бы его грызли, и повеселился бы я, глядя на его муки!
— Я не мешаюсь ни в чьи дела, Татьяна Марковна, вижу, что вы убиваетесь
горем, — и не мешаю вам: зачем же вы хотите думать и чувствовать
за меня? Позвольте мне самому знать, что мне принесет этот брак! — вдруг сказал Тушин резко. — Счастье на всю жизнь — вот что он принесет! А я, может быть,
проживу еще лет пятьдесят! Если не пятьдесят, хоть десять, двадцать лет счастья!
Он
жил совершенно одиноко, в квартире его — все знали — было много драгоценностей, но он никого не боялся:
за него
горой стояли громилы и берегли его, как он их берег, когда это было возможно.
В азарт она не приходила, а впадала больше буколическое настроение, с восторгом вникая во все подробности бедноватого быта Лопуховых и находя, что именно так следует
жить, что иначе нельзя
жить, что только в скромной обстановке возможно истинное счастье, и даже объявила Сержу, что они с ним отправятся
жить в Швейцарию, поселятся в маленьком домике среди полей и
гор, на берегу озера, будут любить друг друга, удить рыбу, ухаживать
за своим огородом...
А Платон-то, как драгун свалился, схватил его
за ноги и стащил в творило, так его и бросил, бедняжку, а еще он был
жив; лошадь его стоит, ни с места, и бьет ногой землю, словно понимает; наши люди заперли ее в конюшню, должно быть, она там
сгорела.
Дерсу стал вспоминать дни своего детства, когда, кроме гольдов и удэге, других людей не было вовсе. Но вот появились китайцы, а
за ними — русские.
Жить становилось с каждым годом все труднее и труднее. Потом пришли корейцы. Леса начали
гореть; соболь отдалился, и всякого другого зверя стало меньше. А теперь на берегу моря появились еще и японцы. Как дальше
жить?
Пошел раз Жилин под
гору — посмотреть, где
живет старик. Сошел по дорожке, видит садик, ограда каменная; из-за ограды — черешни, шепталы и избушка с плоской крышкой. Подошел он ближе; видит — ульи стоят, плетенные из соломы, и пчелы летают, гудят. И старик стоит на коленочках, что-то хлопочет у улья. Поднялся Жилин повыше, посмотреть, и загремел колодкой. Старик оглянулся — как визгнет; выхватил из-за пояса пистолет, в Жилина выпалил. Чуть успел он
за камень притулиться.
На самом мысу, на
горе, стоит одиноко избушка, в которой
живет морской офицер г. Б., ставящий знаки на фарватере и имеющий надзор
за ними, а
за избушкой непроходимая дремучая тайга.
— Мы ведь тут, каналья ты этакая,
живем одною семьей, а я у них, как посаженый отец на свадьбе… Ты, ангел мой, еще не знаешь исправника Полупьянова.
За глаза меня так навеличивают. Хорош мальчик, да хвалить некому… А впрочем, не попадайся, ежели что — освежую… А русскую хорошо пляшешь? Не умеешь? Ах ты, пентюх!.. А вот постой, мы Харитину в круг выведем. Вот так девка: развей
горе веревочкой!
— Видите ли, любезнейший Герасим Силыч, — сказал Патап Максимыч. — Давеча мы с Авдотьей Марковной положили: лесную пристань и прядильни продать и дом, опричь движимого имущества, тоже с рук сбыть. Авдотье Марковне, после такого
горя, нежелательно
жить в вашем городу, хочется ей, что ни осталось после родителя, в деньги обратить и
жить на проценты. Где приведется ей
жить, покуда еще сами мы не знаем. А как вам доведется все продавать, так
за комиссию десять процентов с продажной цены получите.
Смирились, а все-таки не могли забыть, что их деды и прадеды Орехово поле пахали, Рязановы пожни косили, в Тимохином бору дрова и лес рубили. Давно подобрались старики, что
жили под монастырскими властями, их сыновья и внуки тоже один
за другим ушли на ниву Божию, а Орехово поле, Рязановы пожни и Тимохин бор в Миршени по-прежнему и старому, и малому глаза мозолили. Как ни взглянут на них, так и вспомнят золотое житье дедов и прадедов и зачнут роптать на свою жизнь горе-горькую.
В лесах
за Волгой бедняков, какие
живут на
Горах, навряд найти, зато и заволжским тысячникам далеко до нагорных богачей. Только эти богачи для бедного люда не в пример тяжелей, чем заволжские тысячники. Лесной народ добродушней, проще, а нагорному пальца в рот не клади. Нагорный богач норовит из осмины четвертину вытянуть, из блохи голенище скроить.
Жил он у язвицких ямщиков в работниках, а сам был дальний, с
Гор, из-за Кудьмы.
Мы остались и
прожили около полугода под надзором бабушки и теток. Новой «власти» мы как-то сразу не подчинились, и жизнь пошла кое-как. У меня были превосходные способности, и, совсем перестав учиться, я схватывал предметы на лету, в классе, на переменах и получал отличные отметки. Свободное время мы с братьями отдавали бродяжеству: уходя веселой компанией
за реку, бродили по
горам, покрытым орешником, купались под мельничными шлюзами, делали набеги на баштаны и огороды, а домой возвращались позднею ночью.
Костылев. Зачем тебя давить? Кому от этого польза? Господь с тобой,
живи знай в свое удовольствие… А я на тебя полтинку накину, — маслица в лампаду куплю… и будет перед святой иконой жертва моя
гореть… И
за меня жертва пойдет, в воздаяние грехов моих, и
за тебя тоже. Ведь сам ты о грехах своих не думаешь… ну вот… Эх, Андрюшка, злой ты человек! Жена твоя зачахла от твоего злодейства… никто тебя не любит, не уважает… работа твоя скрипучая, беспокойная для всех…
Ей предстояло новое
горе: мать брала с собой Парашу, а сестрицу мою Прасковья Ивановна переводила
жить к себе в спальню и поручила
за нею ходить своей любимой горничной Акулине Борисовне, женщине очень скромной и заботливой.
Старуха матроска, стоявшая на крыльце, как женщина, не могла не присоединиться тоже к этой чувствительной сцене, начала утирать глаза грязным рукавом и приговаривать что-то о том, что уж на что господа, и те какие муки принимают, а что она, бедный человек, вдовой осталась, и рассказала в сотый раз пьяному Никите о своем
горе: как ее мужа убили еще в первую бандировку и как ее домишко на слободке весь разбили (тот, в котором она
жила, принадлежал не ей) и т. д. и т.д. — По уходе барина, Никита закурил трубку, попросил хозяйскую девочку сходить
за водкой и весьма скоро перестал плакать, а, напротив, побранился с старухой
за какую-то ведерку, которую она ему будто бы раздавила.
Людмила же вся
жила в образах: еще в детстве она, по преимуществу, любила слушать страшные сказки, сидеть по целым часам у окна и смотреть на луну, следить летним днем
за облаками, воображая в них фигуры
гор, зверей, птиц.
Из Туляцкого конца дорога поднималась в
гору. Когда обоз поднялся, то все возы остановились, чтобы в последний раз поглядеть на остававшееся в яме «
жило». Здесь провожавшие простились. Поднялся опять рев и причитания. Бабы ревели до изнеможения, а глядя на них, голосили и ребятишки. Тит Горбатый надел свою шляпу и двинулся: дальние проводы — лишние слезы.
За ним хвостом двинулись остальные телеги.
О господи! да я уж тем только была счастлива, все пять лет, что сокол мой где-то там,
за горами,
живет и летает, на солнце взирает…
Этот псевдоним имел свою историю. Н.И. Пастухов с семьей, задолго до выхода своей газеты,
жил на даче в селе Волынском
за Дорогомиловской заставой. После газетной работы по ночам,
за неимением денег на извозчика, часто ходил из Москвы пешком по Можайке, где грабежи были не редкость, особенно на Поклонной
горе. Уж очень для грабителей место было удобное — издали все кругом видно.
— Хорошо вам, Алексей Васильич, так-ту говорить! Известно, вы без
горя живете, а мне, пожалуй, и задавиться — так в ту же пору; сами, чай, знаете, каково мое житье! Намеднись вон работала-работала на городничиху, целую неделю рук не покладывала, а пришла нонче
за расчетом, так"как ты смеешь меня тревожить, мерзавка ты этакая! ты, мол, разве не знаешь, что я всему городу начальница!". Ну, и ушла я с тем… а чем завтра робят-то накормлю?
Стоя среди комнаты полуодетая, она на минуту задумалась. Ей показалось, что нет ее, той, которая
жила тревогами и страхом
за сына, мыслями об охране его тела, нет ее теперь — такой, она отделилась, отошла далеко куда-то, а может быть, совсем
сгорела на огне волнения, и это облегчило, очистило душу, обновило сердце новой силой. Она прислушивалась к себе, желая заглянуть в свое сердце и боясь снова разбудить там что-либо старое, тревожное.
Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Тургенев, Достоевский. Все — огромные, как снеговые
горы, и, как
горы эти, такие же далекие и недоступные, такие же неподвижные, окутанные дымкою сверхчеловеческого величия. Среди них — такой же, как они, Лев Толстой. И странно было подумать, что он еще
жив, что где-то тут, на земле,
за столько-то верст, он, как и все мы, ходит, движется, дышит, меняется, говорит еще не записанные слова, продолжает незаконченную свою биографию, что его еще возможно увидеть, говорить с ним.
— А что, господа! — обращается он к гостям, — ведь это лучшенькое из всего, что мы испытали в жизни, и я всегда с благодарностью вспоминаю об этом времени. Что такое я теперь? — "Я знаю, что я ничего не знаю", — вот все, что я могу сказать о себе. Все мне прискучило, все мной испытано — и на дне всего оказалось — ничто! Nichts! А в то золотое время земля под ногами
горела, кровь кипела в
жилах… Придешь в Московский трактир:"Гаврило! селянки!" — Ах, что это
за селянка была! Маня, помнишь?
Что ты мечешься, несчастный? Ты ищешь блага, бежишь куда-то, а благо в тебе. Нечего искать его у других дверей. Если благо не в тебе, то его нигде нет. Благо в тебе, в том, что ты можешь любить всех, — любить всех не
за что-нибудь, не для чего-нибудь, а для того, чтобы
жить не своей одной жизнью, а жизнью всех людей. Искать блага в мире, а не пользоваться тем благом, какое в душе нашей, всё равно что идти
за водой в далекую мутную лужу, когда рядом с
горы бьет чистый ключ.
Вы не смотрите на меня, что я дорожу предрассудками, держусь известных условий, добиваюсь значения; ведь я вижу, что я
живу в обществе пустом; но в нем покамест тепло, и я ему поддакиваю, показываю, что
за него
горой, а при случае я первый же его и оставлю.
Выпьем, добрая подружка
Бедной юности моей,
Выпьем с
горя; где же кружка?
Сердцу будет веселей.
Спой мне песню, как синица
Тихо
за морем
жила;
Спой мне песню, как девица
За водой поутру шла.
— Экую бабочку ядреную привел мне господь; этакая радость низошла до меня; ну, и что же это
за цветок в сметане, да и как же мне судьбу благодарить
за этакий подарок? Да я от такой красоты
жив сгорю!
— Леса — пустое дело, — говорит Осип, — это имение барское, казенное; у мужика лесов нет. Города
горят — это тоже не великое дело, в городах
живут богатые, их жалеть нечего! Ты возьми села, деревни, — сколько деревень
за лето
сгорит! Может — не меньше сотни, вот это — убыток!
— А стоите ли вы, чтобы с вами поступали иначе…
Живя со мной, вы имели любовницу в Серединском, куда перевезли ее из Руднева, вашу ключницу Настю… Вы в последний раз ездили туда не для межевания… Межевание было — один предлог… Вы ездили к ней, и так, видимо, увлеклись любовью, что не доглядели
за домом, и он
сгорел.
Князь Юсупов (во главе всех, про которых Грибоедов в «
Горе от ума» сказал: «Что
за тузы в Москве
живут и умирают»), видя на бале у московского военного генерал-губернатора князя Голицына неизвестное ему лицо, танцующее с его дочерью (он знал, хоть по фамилии, всю московскую публику), спрашивает Зубкова: кто этот молодой человек? Зубков называет меня и говорит, что я — Надворный Судья.
— Что так пугает тебя в этой мысли? Ведь ты только пойдешь
за матерью, которая безгранично тебя любит и с той минуты будет
жить исключительно тобой. Ты часто жаловался мне, что ненавидишь военную службу, к которой тебя принуждают, что с ума сходишь от тоски по свободе; если ты вернешься к отцу, выбора уже не будет: отец неумолимо будет держать тебя в оковах; он не освободил бы тебя, даже если бы знал, что ты умрешь от
горя.
«Верит», — думал Кожемякин. И всё яснее понимал, что эти люди не могут стать детьми, не смогут
жить иначе, чем
жили, — нет мира в их грудях, не на чем ему укрепиться в разбитом, разорванном сердце. Он наблюдал
за ними не только тут, пред лицом старца, но и там, внизу, в общежитии; он знал, что в каждом из них тлеет свой огонь и неслиянно будет
гореть до конца дней человека или до опустошения его, мучительно выедая сердцевину.
— Придурковатый, — сказал Тиунов. — С испуга, пожара испугался, сестрёнка с матерью
сгорели у него, а он — помешался.
Жил в монастыре — прогнали, неудобен. А будь он старше
за блаженного выдали бы, поди-ка!
Живёт в небесах запада чудесная огненная сказка о борьбе и победе,
горит ярый бой света и тьмы, а на востоке,
за Окуровом, холмы, окованные чёрною цепью леса, холодны и темны, изрезали их стальные изгибы и петли реки Путаницы, курится над нею лиловый туман осени, на город идут серые тени, он сжимается в их тесном кольце, становясь как будто всё меньше, испуганно молчит, затаив дыхание, и — вот он словно стёрт с земли, сброшен в омут холодной жуткой тьмы.
Аксюша. Ах, милый мой! Да я-то про что ж говорю? Все про то же. Что жить-то так можно, да только не стоит. И как это случилось со мной, не понимаю! Ведь уж мне не шестнадцать лет! Да и тогда я с рассудком была, а тут вдруг… Нужда да неволя уж очень душу сушили, ну и захотелось душе-то хоть немножко поиграть, хоть маленький праздничек себе дать. Вот, дурачок ты мой, сколько я из-за тебя
горя терплю. (Обнимает его.)
Что ее
за положение теперь! Вдова — не вдова, и не девушка и свободы нет. Хорошо еще, что муж детей не требует. По его беспутству, какие ему дети; но настанет час, когда он будет вымогать из нее что может этими самыми детьми… Надо заранее приготовиться… Вот так и
живи! Скоро и тридцать лет подползут. А видела ли она хоть один денек света, радости, вот того, чем зачитываются в книжках?! Нужды нет, что после бывает
горе, без риску не
проживешь…
Он
жил в беднейшем квартале
Гори за базарною площадью.
Эту историю, простую и страшную, точно она взята со страниц Библии, надобно начать издали,
за пять лет до наших дней и до ее конца: пять лет тому назад в
горах, в маленькой деревне Сарачена
жила красавица Эмилия Бракко, муж ее уехал в Америку, и она находилась в доме свекра. Здоровая, ловкая работница, она обладала прекрасным голосом и веселым характером — любила смеяться, шутить и, немножко кокетничая своей красотой, сильно возбуждала горячие желания деревенских парней и лесников с
гор.
— Ты думаешь! Надо знать. Вон,
за горою,
живет семья Сенцамане, — спроси у них историю деда Карло — это будет полезно для твоей жены.
Посему, самым лучшим средством достигнуть благополучия почиталось бы совсем покинуть науки, но как, по настоящему развращению нравов, уже повсеместно
за истину принято, что без наук
прожить невозможно, то и нам приходится с сею мыслию примириться, дабы, в противном случае, в военных наших предприятиях какого ущерба не претерпеть. Как ни велико, впрочем, сие
горе, но и оное можно малым сделать, ежели при сем, смотря по обширности и величию нашего отечества, соблюдено будет...
Потапыч. Уж очень все льстятся на наших воспитанниц, потому что барыня сейчас свою протекцию оказывают. Теперь, которых отдали
за приказных, так уж мужьям-то
жить хорошо; потому, если его выгнать хотят из суда или и вовсе выгнали, он сейчас к барыне к нашей с жалобой, и они уж
за него
горой, даже самого губернатора беспокоют. И уж этот приказный в те поры может и пьянствовать, и все; и уж никого не боится; только разве когда сами поругают или уж проворуется очень…
— И я тоже прошу вспомнить, — сказал я, — на этом самом месте я умолял вас понять меня, вдуматься, вместе решить, как и для чего нам
жить, а вы в ответ заговорили о предках, о дедушке, который писал стихи. Вам говорят теперь о том, что ваша единственная дочь безнадежна, а вы опять о предках, о традициях… И такое легкомыслие в старости, когда смерть не
за горами, когда осталось
жить каких-нибудь пять, десять лет!
Никогда еще не наполняло его такое острое чувство ничтожества и тлена всего земного… Он смел кичиться своей особой, строить себялюбивые планы, дерзко идти в
гору, возноситься делеческой гордыней, точно ему удалось заговорить смерть!.. И почему остался
жив он, а она из-за чумазых деревенских ребятишек погибла, бесстрашно вызывая опасность заразы?
Мир душе твоей, мой бедный друг! (Подходит к Войницеву.) Ради бога, выслушай! Не оправдаться я пришел… Не мне и не тебе судить меня… Я пришел просить не
за себя, а
за тебя… Братски прошу тебя… Ненавидь, презирай меня, думай обо мне как хочешь, но не… убивай себя! Я не говорю про револьверы, а… вообще… Ты слаб здоровьем…
Горе добьет тебя… Не буду я
жить!.. Я себя убью, не ты себя убьешь! Хочешь моей смерти? Хочешь, чтоб я перестал
жить?
Варвара Михайловна. Зачем взвешивать… рассчитывать!.. Как мы все боимся
жить! Что это значит, скажите, что это значит? Как мы все жалеем себя! Я не знаю, что говорю… Может быть, это дурно и нужно не так говорить… Но я… я не понимаю!.. Я бьюсь, как большая, глупая муха бьется о стекло… желая свободы… Мне больно
за вас… Я хотела бы хоть немножко радости вам… И мне жалко брата! Вы могли бы сделать ему много доброго! У него не было матери… Он так много видел
горя, унижений… вы были бы матерью ему…