Неточные совпадения
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни
гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же
горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, — и все эти снега
горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться
жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей
горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
— А вот видите:
горит звезда, бесполезная мне и вам; вспыхнула она
за десятки тысяч лет до нас и еще десятки тысяч лет будет бесплодно
гореть, тогда как мы все не
проживем и полустолетия…
— Я не мешаюсь ни в чьи дела, Татьяна Марковна, вижу, что вы убиваетесь
горем, — и не мешаю вам: зачем же вы хотите думать и чувствовать
за меня? Позвольте мне самому знать, что мне принесет этот брак! — вдруг сказал Тушин резко. — Счастье на всю жизнь — вот что он принесет! А я, может быть,
проживу еще лет пятьдесят! Если не пятьдесят, хоть десять, двадцать лет счастья!
Дерсу стал вспоминать дни своего детства, когда, кроме гольдов и удэге, других людей не было вовсе. Но вот появились китайцы, а
за ними — русские.
Жить становилось с каждым годом все труднее и труднее. Потом пришли корейцы. Леса начали
гореть; соболь отдалился, и всякого другого зверя стало меньше. А теперь на берегу моря появились еще и японцы. Как дальше
жить?
В азарт она не приходила, а впадала больше буколическое настроение, с восторгом вникая во все подробности бедноватого быта Лопуховых и находя, что именно так следует
жить, что иначе нельзя
жить, что только в скромной обстановке возможно истинное счастье, и даже объявила Сержу, что они с ним отправятся
жить в Швейцарию, поселятся в маленьком домике среди полей и
гор, на берегу озера, будут любить друг друга, удить рыбу, ухаживать
за своим огородом...
А Платон-то, как драгун свалился, схватил его
за ноги и стащил в творило, так его и бросил, бедняжку, а еще он был
жив; лошадь его стоит, ни с места, и бьет ногой землю, словно понимает; наши люди заперли ее в конюшню, должно быть, она там
сгорела.
И когда придет час меры в злодействах тому человеку, подыми меня, Боже, из того провала на коне на самую высокую
гору, и пусть придет он ко мне, и брошу я его с той
горы в самый глубокий провал, и все мертвецы, его деды и прадеды, где бы ни
жили при жизни, чтобы все потянулись от разных сторон земли грызть его
за те муки, что он наносил им, и вечно бы его грызли, и повеселился бы я, глядя на его муки!
Он
жил совершенно одиноко, в квартире его — все знали — было много драгоценностей, но он никого не боялся:
за него
горой стояли громилы и берегли его, как он их берег, когда это было возможно.
Мы остались и
прожили около полугода под надзором бабушки и теток. Новой «власти» мы как-то сразу не подчинились, и жизнь пошла кое-как. У меня были превосходные способности, и, совсем перестав учиться, я схватывал предметы на лету, в классе, на переменах и получал отличные отметки. Свободное время мы с братьями отдавали бродяжеству: уходя веселой компанией
за реку, бродили по
горам, покрытым орешником, купались под мельничными шлюзами, делали набеги на баштаны и огороды, а домой возвращались позднею ночью.
— Мы ведь тут, каналья ты этакая,
живем одною семьей, а я у них, как посаженый отец на свадьбе… Ты, ангел мой, еще не знаешь исправника Полупьянова.
За глаза меня так навеличивают. Хорош мальчик, да хвалить некому… А впрочем, не попадайся, ежели что — освежую… А русскую хорошо пляшешь? Не умеешь? Ах ты, пентюх!.. А вот постой, мы Харитину в круг выведем. Вот так девка: развей
горе веревочкой!
На самом мысу, на
горе, стоит одиноко избушка, в которой
живет морской офицер г. Б., ставящий знаки на фарватере и имеющий надзор
за ними, а
за избушкой непроходимая дремучая тайга.
Из Туляцкого конца дорога поднималась в
гору. Когда обоз поднялся, то все возы остановились, чтобы в последний раз поглядеть на остававшееся в яме «
жило». Здесь провожавшие простились. Поднялся опять рев и причитания. Бабы ревели до изнеможения, а глядя на них, голосили и ребятишки. Тит Горбатый надел свою шляпу и двинулся: дальние проводы — лишние слезы.
За ним хвостом двинулись остальные телеги.
Князь Юсупов (во главе всех, про которых Грибоедов в «
Горе от ума» сказал: «Что
за тузы в Москве
живут и умирают»), видя на бале у московского военного генерал-губернатора князя Голицына неизвестное ему лицо, танцующее с его дочерью (он знал, хоть по фамилии, всю московскую публику), спрашивает Зубкова: кто этот молодой человек? Зубков называет меня и говорит, что я — Надворный Судья.
Ей предстояло новое
горе: мать брала с собой Парашу, а сестрицу мою Прасковья Ивановна переводила
жить к себе в спальню и поручила
за нею ходить своей любимой горничной Акулине Борисовне, женщине очень скромной и заботливой.
Вы не смотрите на меня, что я дорожу предрассудками, держусь известных условий, добиваюсь значения; ведь я вижу, что я
живу в обществе пустом; но в нем покамест тепло, и я ему поддакиваю, показываю, что
за него
горой, а при случае я первый же его и оставлю.
Стоя среди комнаты полуодетая, она на минуту задумалась. Ей показалось, что нет ее, той, которая
жила тревогами и страхом
за сына, мыслями об охране его тела, нет ее теперь — такой, она отделилась, отошла далеко куда-то, а может быть, совсем
сгорела на огне волнения, и это облегчило, очистило душу, обновило сердце новой силой. Она прислушивалась к себе, желая заглянуть в свое сердце и боясь снова разбудить там что-либо старое, тревожное.
— Хорошо вам, Алексей Васильич, так-ту говорить! Известно, вы без
горя живете, а мне, пожалуй, и задавиться — так в ту же пору; сами, чай, знаете, каково мое житье! Намеднись вон работала-работала на городничиху, целую неделю рук не покладывала, а пришла нонче
за расчетом, так"как ты смеешь меня тревожить, мерзавка ты этакая! ты, мол, разве не знаешь, что я всему городу начальница!". Ну, и ушла я с тем… а чем завтра робят-то накормлю?
— А что, господа! — обращается он к гостям, — ведь это лучшенькое из всего, что мы испытали в жизни, и я всегда с благодарностью вспоминаю об этом времени. Что такое я теперь? — "Я знаю, что я ничего не знаю", — вот все, что я могу сказать о себе. Все мне прискучило, все мной испытано — и на дне всего оказалось — ничто! Nichts! А в то золотое время земля под ногами
горела, кровь кипела в
жилах… Придешь в Московский трактир:"Гаврило! селянки!" — Ах, что это
за селянка была! Маня, помнишь?
Старуха матроска, стоявшая на крыльце, как женщина, не могла не присоединиться тоже к этой чувствительной сцене, начала утирать глаза грязным рукавом и приговаривать что-то о том, что уж на что господа, и те какие муки принимают, а что она, бедный человек, вдовой осталась, и рассказала в сотый раз пьяному Никите о своем
горе: как ее мужа убили еще в первую бандировку и как ее домишко на слободке весь разбили (тот, в котором она
жила, принадлежал не ей) и т. д. и т.д. — По уходе барина, Никита закурил трубку, попросил хозяйскую девочку сходить
за водкой и весьма скоро перестал плакать, а, напротив, побранился с старухой
за какую-то ведерку, которую она ему будто бы раздавила.
Этот псевдоним имел свою историю. Н.И. Пастухов с семьей, задолго до выхода своей газеты,
жил на даче в селе Волынском
за Дорогомиловской заставой. После газетной работы по ночам,
за неимением денег на извозчика, часто ходил из Москвы пешком по Можайке, где грабежи были не редкость, особенно на Поклонной
горе. Уж очень для грабителей место было удобное — издали все кругом видно.
О господи! да я уж тем только была счастлива, все пять лет, что сокол мой где-то там,
за горами,
живет и летает, на солнце взирает…
Людмила же вся
жила в образах: еще в детстве она, по преимуществу, любила слушать страшные сказки, сидеть по целым часам у окна и смотреть на луну, следить летним днем
за облаками, воображая в них фигуры
гор, зверей, птиц.
— Экую бабочку ядреную привел мне господь; этакая радость низошла до меня; ну, и что же это
за цветок в сметане, да и как же мне судьбу благодарить
за этакий подарок? Да я от такой красоты
жив сгорю!
— Леса — пустое дело, — говорит Осип, — это имение барское, казенное; у мужика лесов нет. Города
горят — это тоже не великое дело, в городах
живут богатые, их жалеть нечего! Ты возьми села, деревни, — сколько деревень
за лето
сгорит! Может — не меньше сотни, вот это — убыток!
«Верит», — думал Кожемякин. И всё яснее понимал, что эти люди не могут стать детьми, не смогут
жить иначе, чем
жили, — нет мира в их грудях, не на чем ему укрепиться в разбитом, разорванном сердце. Он наблюдал
за ними не только тут, пред лицом старца, но и там, внизу, в общежитии; он знал, что в каждом из них тлеет свой огонь и неслиянно будет
гореть до конца дней человека или до опустошения его, мучительно выедая сердцевину.
Живёт в небесах запада чудесная огненная сказка о борьбе и победе,
горит ярый бой света и тьмы, а на востоке,
за Окуровом, холмы, окованные чёрною цепью леса, холодны и темны, изрезали их стальные изгибы и петли реки Путаницы, курится над нею лиловый туман осени, на город идут серые тени, он сжимается в их тесном кольце, становясь как будто всё меньше, испуганно молчит, затаив дыхание, и — вот он словно стёрт с земли, сброшен в омут холодной жуткой тьмы.
— Придурковатый, — сказал Тиунов. — С испуга, пожара испугался, сестрёнка с матерью
сгорели у него, а он — помешался.
Жил в монастыре — прогнали, неудобен. А будь он старше
за блаженного выдали бы, поди-ка!
Варвара Михайловна. Зачем взвешивать… рассчитывать!.. Как мы все боимся
жить! Что это значит, скажите, что это значит? Как мы все жалеем себя! Я не знаю, что говорю… Может быть, это дурно и нужно не так говорить… Но я… я не понимаю!.. Я бьюсь, как большая, глупая муха бьется о стекло… желая свободы… Мне больно
за вас… Я хотела бы хоть немножко радости вам… И мне жалко брата! Вы могли бы сделать ему много доброго! У него не было матери… Он так много видел
горя, унижений… вы были бы матерью ему…
Аксюша. Ах, милый мой! Да я-то про что ж говорю? Все про то же. Что жить-то так можно, да только не стоит. И как это случилось со мной, не понимаю! Ведь уж мне не шестнадцать лет! Да и тогда я с рассудком была, а тут вдруг… Нужда да неволя уж очень душу сушили, ну и захотелось душе-то хоть немножко поиграть, хоть маленький праздничек себе дать. Вот, дурачок ты мой, сколько я из-за тебя
горя терплю. (Обнимает его.)
Костылев. Зачем тебя давить? Кому от этого польза? Господь с тобой,
живи знай в свое удовольствие… А я на тебя полтинку накину, — маслица в лампаду куплю… и будет перед святой иконой жертва моя
гореть… И
за меня жертва пойдет, в воздаяние грехов моих, и
за тебя тоже. Ведь сам ты о грехах своих не думаешь… ну вот… Эх, Андрюшка, злой ты человек! Жена твоя зачахла от твоего злодейства… никто тебя не любит, не уважает… работа твоя скрипучая, беспокойная для всех…
Эту историю, простую и страшную, точно она взята со страниц Библии, надобно начать издали,
за пять лет до наших дней и до ее конца: пять лет тому назад в
горах, в маленькой деревне Сарачена
жила красавица Эмилия Бракко, муж ее уехал в Америку, и она находилась в доме свекра. Здоровая, ловкая работница, она обладала прекрасным голосом и веселым характером — любила смеяться, шутить и, немножко кокетничая своей красотой, сильно возбуждала горячие желания деревенских парней и лесников с
гор.
— Ты думаешь! Надо знать. Вон,
за горою,
живет семья Сенцамане, — спроси у них историю деда Карло — это будет полезно для твоей жены.
— И я тоже прошу вспомнить, — сказал я, — на этом самом месте я умолял вас понять меня, вдуматься, вместе решить, как и для чего нам
жить, а вы в ответ заговорили о предках, о дедушке, который писал стихи. Вам говорят теперь о том, что ваша единственная дочь безнадежна, а вы опять о предках, о традициях… И такое легкомыслие в старости, когда смерть не
за горами, когда осталось
жить каких-нибудь пять, десять лет!
Потапыч. Уж очень все льстятся на наших воспитанниц, потому что барыня сейчас свою протекцию оказывают. Теперь, которых отдали
за приказных, так уж мужьям-то
жить хорошо; потому, если его выгнать хотят из суда или и вовсе выгнали, он сейчас к барыне к нашей с жалобой, и они уж
за него
горой, даже самого губернатора беспокоют. И уж этот приказный в те поры может и пьянствовать, и все; и уж никого не боится; только разве когда сами поругают или уж проворуется очень…
Посему, самым лучшим средством достигнуть благополучия почиталось бы совсем покинуть науки, но как, по настоящему развращению нравов, уже повсеместно
за истину принято, что без наук
прожить невозможно, то и нам приходится с сею мыслию примириться, дабы, в противном случае, в военных наших предприятиях какого ущерба не претерпеть. Как ни велико, впрочем, сие
горе, но и оное можно малым сделать, ежели при сем, смотря по обширности и величию нашего отечества, соблюдено будет...
— Родимый ты мой батюшка, застава наша богатырская! — голосила Охоня, припадая своей непокрытой девичьей головой к железной оконной решетке. —
Жили мы с матушкой
за тобой, как
за горою белокаменной, зла-горя не ведали…
Соня приехала сейчас же, вызванная телеграммой Семена Ивановича. Меня лечили долго и упорно и продолжают лечить. Соня и Гельфрейх уверены, что я останусь
жив. Они хотят везти меня
за границу и надеются на это путешествие, как на каменную
гору.
Я снял холст с мольберта и поставил его в угол лицом к стене. Неудача сильно поразила меня. Помню, что я даже схватил себя
за волосы. Мне казалось, что и жить-то не стоит, задумав такую прекрасную картину (а как она была хороша в моем воображении!) и не будучи в состоянии написать ее. Я бросился на кровать и с
горя и досады старался заснуть.
— Не знаю, — говорил Бенни, — и не помню, что
за критический взгляд проводился на эти формы русской жизни теми заграничными писателями, у которых я все это вычитал; но помню, что и артель, и община, и круговая порука мне нравились все более и более, и я, с одной стороны,
сгорал нетерпением увидать, как
живут люди в общине и в артели, а с другой — приходил в отчаяние, как честные люди всего мира не видят преимуществ такого устройства перед всякими иными организациями?
— Надо мне, чтобы понял ты
горе моё. Может быть, и
за тебя,
за то, что помешал я тебе
жить по воле твоей, наказал меня господь смертью дочери…
Что
жить с тобой нельзя, так и судишь, на других показываешь, а я сотским десять годов ходил, старостой ходил, два раза
горел, мне никто не помог; а
за то, что в дворе у нас мирно, да честно, так и разорить меня?
Его слушали с интересом и не без зависти. Редьку все знали — она
жила недалеко под
горой и недавно только отсидела несколько месяцев
за вторую кражу. Это была «бывшая» кормилица, высокая и дородная деревенская баба, с рябым лицом и очень красивыми, хотя всегда пьяными глазами.
Чалый мерин, которому дозволено гулять в саду по дряхлости лет и
за заслуги, оказанные еще в юности, по случаю секретных поездок верхом верст
за шесть,
за пять, в самую глухую полночь и во всевозможную погоду, — чалка этот вдруг заржал; это значит, слышит лошадей — такой уж конь табунный, жив-сгорел по своем брате; значит, это с поля едут.
С
горем с таким и с неудовольствием, ну, однако, поехала. Только что
за заставу мы выехали, сейчас один из этих седоков говорит: «Стой у кабака!» Пили они тут много и извозчика поят. Поехали. Опять с версту отъехали, гляжу — другой кричит: «Стой, — говорит, — здесь Иван Иваныч Елкин
живет, никак, — говорит, — его минать не должно».
— Ну, я отхлебну, а ты пей до дна!.. Что
жить, старинушка, тяжелую думу
за собой волочить; а только сердце ноет с думы тяжелой! Думушка с
горя идет, думушка
горе зовет, а при счастье живется без думушки! Пей, старина! Утопи свою думушку!
Я много
горя натерпелся, Марфа
Борисовна, пора узнать и радость.
В последний раз тебе я поклонюся,
Скажи ты мне, ты хочешь ли моею
Женою быть и с честными венцами
На головах и с радостью на лицах
По соболям войти в мой дом просторный,
Жить-поживать и в холенье и в неге
И
за любовь до гробовой доски
Делить и радость пополам и
горе?
Выпьем, добрая подружка
Бедной юности моей,
Выпьем с
горя; где же кружка?
Сердцу будет веселей.
Спой мне песню, как синица
Тихо
за морем
жила;
Спой мне песню, как девица
За водой поутру шла.
— Проклятое мое дело, и судьба моя проклятая… — ворчит сердито хозяйка. — Как я
за покойным мужем
жила, я никакого
горя себе не видела. А теперь, что ни швейцар — так пьяница, а горничные все воровки. Цыц, вы, проклятики!.. Вот и эта Проська, двух дней не
прожила, а уж из номера двенадцатого у девушки чулки стащила. А то еще бывают некоторые другие, которые только по трактирам ходят
за чужие деньги, а дела никакого не делают…
Людей он брал чутьём и редко ошибался в них; почти все его знакомые были так или иначе задеты
за душу
горем и обидами последних лет, и все они, видимо, понимали, что
жить так, как жилось, — больше нельзя.
Маргаритов. Чужим
горем живет он, чужими слезами. Мать, брат в поте лица работают, а он пропивает их выстраданные копейки. Да какие деньги у бедной семьи? Разве их на разврат хватит? Нет ли еще где бедных тружеников попроще? И тех обобрать, пусть они плачут да
горе мычут. Что ему
за дело до чужих слез! Ему веселье нужно. Дитя мое, поди ко мне, уйдем от них!